Константин Бальмонт - Биография - Страница 2


К оглавлению

2

Эти отголоски юности исчезают в следующих двух типично-декадентских сборниках: "В безбрежности" и "Тишина" - типичных тем, что тут уже не только угрюмая тоска, но своего рода возведение тоски бессилия в перл создания и апофеоз гордого уединения, роковым образом переходящего в самодовлеющий эгоизм. Тоска принимает здесь сначала форму полной безнадежности. Во всей природе разлита "бесконечная грусть"; в красоте заката поэт видит только "догорающих тучек немую печаль", и то самое радостное и светлое всемирное единство, которое обыкновенно так воодушевляет пантеиста, ему представляется как "недвижимый кошмар мировой". Всеобщий кошмар все задавил ("И плачут, плачут очи, и Солнца больше нет, смешались дни и ночи, слились и тьма, и свет". "Небо и Ветер и море грустью одною полны". "В холоде гибнет и меркнет все, что глубоко и нежно". "Скорбь бытия неизбежна, нет и не будет ей дна". "Бесплодно скитанье в пустыне земной, близнец мой страданье, повсюду со мной" и т. д.). Под влиянием безнадежного пессимизма в поэте назревают настроения, наиболее характерные для "декадентской" поэзии: сначала полная апатия, затем жажда уединения и бегство от мира. Он вполне свыкся с своей тоской: "не хочу из тьмы могильной выходить на свет"; его нимало не страшит Смерть ("Уснуть, навек уснуть. Какое наслаждение. И разве Смерть страшна. Жизнь во сто крат страшней". "Но кто постиг, что вечный мрак - отрада, с тем вступит Смерть в союз любви живой"). Душевная жизнь сводится к тому, что "в сердце пусто, ум бессильный нем"; создается целая теория благодетельного сна и бездействия ("Есть одно блаженство: мертвенный покой"). Надо отказаться от всяких порываний: "Усыпи волненья, ничего не жди"; "В жизни кто оглянется, тот во всем обманется, лучше безрассудными жить мечтами чудными, жизнь проспать свою". Отсюда прямой переход к апофеозу уединенной личности, знающей только себя. Болотные лилии, "для нескромных очей недоступные, для себя они только живут". Но это их не смущает: "проникаясь решимостью твердою жить мечтой и достичь высоты, распускаются с пышностью гордою белых лилий немые цветы". Поэт возлюбил "образ безмолвной пустыни, царицы земной красоты". Увлекает теперь гордого своей отчужденностью поэта картина пустынного северного полюса, потому что там "жизнь и смерть одно", потому что там "тоскует океан бесцельным рокотанием", и "красота кругом бессмертная блистала, и этой красоты не увидал никто". Стремление уйти от мира в конечном результате совершенно изменяет общее настроение поэта. В нем зреет убеждение, что можно уйти "за пределы предельного к безднам светлой Безбрежности", и тогда "мы домчимся в мир чудесный к неизвестной Красоте". "Вдали от земли, беспокойной и мглистой, в пределах бездонной, немой чистоты, я выстроил замок воздушно-лучистый, воздушно-лучистый дворец красоты. Как остров плавучий над бурным волненьем, над вечной тревогой и зыбью воды, я полон в том замке немым упоеньем, немым упоеньем бесстрастной звезды. Со мною беседуют гении света, прозрачные тучки со мной говорят, и звезды родные огнями привета, огнями привета горят и горят. И вижу я горы и вижу пустыни, но что мне до вечной людской суеты, мне ласково светят иные святыни, иные святыни в дворце Красоты". "В Безбрежности" и "Тишина", независимо от их крупных художественных достоинств,- самые симпатичные из сборников Б. В них еще нет того невыносимого ломанья и самообожания, которые отталкивают читателя в дальнейших сборниках Б. и, несомненно, ослабляют их художественное значение. Правда, и здесь он сообщил читателям, что "сладко-чувственным обманом я взоры русских женщин зажигал", и даже пугает мирных обывателей такими признаниями: "Промчались дни желанья светлой славы, желанья быть среди полубогов. Я полюбил жестокие забавы, полеты акробатов, бой быков, зверинцы, где свиваются удавы, и девственность, вводимую в альков - на путь неописуемых видений, блаженно-извращенных наслаждений". Но, в общем, и откровенное признанье своей бессильной апатии, и естественное желание уйти в светлую область мечты, несомненно искренни, и в связи с красотою формы, с чарующей легкостью стиха настраивают читателя в унисон что, конечно, есть главная задача всякого истинно-художественного произведения.

В дальнейших сборниках - "Горящие Здания", "Будем как Солнце", "Только Любовь", "Литургия красоты" - все кричит, начиная с внешнего вида, с обложек, то ярко-цветных, с голыми безобразными телами и другими загадочно-декадентскими рисунками, то, напротив, мрачно-траурных. Еще более крикливо и вычурно содержание. Предупреждая работу критики, поэт сам крайне искусственно обобщает свои стихотворения, группируя их в отделы по 10 - 15 пьес с такими заглавиями: "Крик часового", "Отсветы зарева", "Ангелы опальные", "Возле дыма и огня", "Прогалины", "Четверогласие стихий", "Змеиный глас", "Пляска мертвецов", "Художник-дьявол", "Мгновенья слиянья", "Мировое кольцо" и т. д. Здесь все пригнано к тому, что французы называют epater le bourgeois. Перед ошарашенным читателем дефилирует целая коллекция ведьм, дьяволов-инкубов и дьяволов-суккубов, вампиров, вылезших из гробов мертвецов, чудовищных жаб, химер и т. д. Со всей этой почтенной компанией поэт находится в самом тесном общении; поверить ему, так он сам - настоящее чудовище. Он не только "полюбил свое беспутство", он не только весь состоит из "тигровых страстей", "змеиных чувств и дум" - он прямой поклонник дьявола: "Если где-нибудь, за миром, кто-то мудрый миром правит, отчего ж мой дух, вампиром, Сатану поет и славит". Вкусы и симпатии поклонника дьявола - самые сатанинские. Он полюбил альбатроса, этого "морского и воздушного разбойника", за "бесстыдство пиратских порывов", он прославляет скорпиона, он чувствует душевное сродство с "сжегшим Рим" Нероном; ему правда, с примесью своеобразной гуманности - "дорого" всякое уродство, в том числе "чума, проказа, тьма, убийство и беды, Гоморра и Содом"; он любит красный цвет, потому что это цвет крови, он не только гордится тем, что его предок был "честным палачом", он сам мечтает был палачом: "Мой разум чувствует, что мне, при виде крови, весь мир откроется, и все в нем будет внове, смеются люди мне, пронзенные мечом - ты слышишь, предок мой. Я буду палачом". Эти "страсти и ужасти" получают общую формулировку в восклицаниях "уставшего от нежных слов" поэта: "Я хочу горящих зданий, я хочу кричащих бурь"; "я хочу кинжальных слов, и предсмертных восклицаний". В сфере обуревающих его "тигровых страстей" поэт не только стихийно не знает удержу, но и сознательно знать не хочет: "Хочу быть дерзким, хочу быть смелым". И он имеет право быть дерзким, потому что в значительной степени воплотил в себе идеал "сверхчеловека" или, вернее, "сверхпоэта". Обыкновенные поэты, даже самые впечатлительные и пламенные, всегда рассказывают, как они влюблялись в разных дам. У Б. же, совершенно наоборот, всегда сообщается, как все женщины в него влюбляются, блаженно ему шепчут: "Это ты, это ты", "ах, как сладко с тобой". Не они его, а он их "обжигает" поцелуем несказанным. И поэт до такой степени привык делать счастливыми десятки своих возлюбленных, что он так уже прямо и говорит: "Мой сладкий поцелуй". Обаятельность его совершенно неотразима: "Я весь весна, когда пою, я светлый бог, когда целую". Еще более замечателен он как поэт: "Кто равен мне в моей певучей силе", задается он вопросом - и тотчас же отвечает: "Никто, никто". И это говорится не только в стихах, но и в трезвой прозе. В предисловии к "Горящим Зданиям" Б. вполне спокойно, точно не о нем и речь, заявляет: "В предшествующих своих книгах я показал, что может сделать с русским стихом поэт, любящий музыку. В них есть ритмы и перезвоны благозвучий, найденные впервые. Но это недостаточно. Это только часть творчества. Пусть же возникнет новое. В воздухе есть скрытые течения, которые пересоздают душу. Если мои друзья утомились смотреть на белые облака, бегущие в голубых пространствах, если мои враги устали слушать звуки струнных инструментов, пусть и те, и другие увидят теперь, умею ли я ковать железо и закаливать сталь". Эта мания величия доходит до своего апогея в получившем своеобразную знаменитость самоопределении Б.: "Я изысканность русской медлительной речи, предо мною другие поэты - предтечи, я впервые открыл в этой речи уклоны, перепевные, гневные, нежные звоны.

2